|  | 

Антропология народа Платонова

Страна, которую пишет Андрей Платонов, неостановимо воспроизводит эту рецептуру. В нее тоже, как в котел, вброшено огромное количество самых разных вер и смыслов, идей и представлений о правде, мироздании, сути и назначении человека – словом, всего, что думалось людьми за последние две тысячи лет. Страшным напряжением близящегося конца в этом до кипения разогретом вареве сломаны самые прочные барьеры, запреты и перегородки; никто уже не знает, где его, а где чужое, безо всякого стыда все совокупляется со всем, и то, что в итоге рождается на свет Божий, часто так ркасно, что охватывает дрожь.

Как бывает с любым народом в последние времена, те, кого пишет Андрей Платонов, все решительнее отказываются от обычного способа продолжения себя и своего рода. Теперь это больше не страна детей – их слишком долго вынашивать и выкармливать, они чересчур легко умирают от голода, холода и болезней – а страна идей. Соответственно, место детей заступают тысячные толпы учеников, которые оставили Дом, где они родились, выросли, оставили семьи и, не ведая сомнений, идут за своими пророками и учителями. Это страна философов и мечтателей, которые учат, что, как и в первые дни творения, нет никакой разницы между человеком и животным – все одинаково мучаются и страдают. (В “Котловане” Михаил Медведев – медведь-пролетарий, молотобоец, обладающий звериным классовым чутьем, безошибочно выявляет всех деревенских кулаков.) Больше того, страна, которая и о земле, равно как и о машинах, думает как о человеке, так же их чувствует и понимает (“В прекрасном и яростном мире”).

То есть мир родства всего со всем и даже больше того – не родства, а, вслед за Вернадским и его учением о ноосфере, народ Платонова убежден, что – от верхнего слоя Земли до всего того, что на Земле, и даже воздуха над Землей, – мы есть единый организм.

Эта страна науки и коммунизма, где труд будет не обязательным, сугубо добровольным делом, а за всех будет работать одно солнце (“Чевенгур”), где не только человек, но и животные будут жить вечной жизнью, для чего их наиболее трущиеся, быстро изнашивающиеся части заменят на металлические (пищевод коровы в “Ювенильном море”). Но главное – это народ, который еще недавно не умел (вдобавок, как сказано у Иоанна Богослова, не мог надеяться) отличить Спасителя от антихриста и оттого, чтобы не погубить свои души, шел на костер, а тут он вдруг разом прозрел, обрел наконец истину. Однако счастье платоновских героев редко длится долго, потому что из этого бесконечно привлекательного братства, справедливого и разумного, из возможности самим человеком воскрешать себе подобных вдруг один за другим начинают вылезать страшные следствия. Если зло обратимо и смерть не вечна, то, коли сейчас мы убиваем тех, кто нам мешает самым быстрым и легким для народа способом построить земной рай, – греха в этом нет: позже ничто не помешает нам вернуть отнятое – воскресить погибших для совместной жизни в прекрасных кущах.

Похоже дело обстоит и с ноосферой.

И тут в убийстве человека человеком нет греха – ведь все мы части одного всемирного организма, в котором ради общего блага вредные, больные клетки умерщвляются и поедаются другими, здоровыми и нужными. Создание этого всемирного организма в 1919 году Платонов, по-видимому, считал первоочередной задачей революции. “Дело социальной коммунистической революции, – пишет он в одной из статей, – уничтожить личности и родить их смертью новое живое мощное существо – общество, коллектив, единый организм земной поверхности, одного борца и с одним кулаком против природы” (Платонов А. Сочинения. С. 132). Этому существу, как и любому другому, чтобы выжить, естественно, необходима жесточайшая специализация: ведь теми клетками, которыми дышишь, трудно бегать, а теми, которыми смотришь на мир, нелегко переваривать пищу, и в статьях Платонова начала 1920-х годов эта тема возникает весьма часто. Так, он пишет (в русле идей Гастева и Уэллса): “Создание путем целесообразного воспитания строго определенных рабочих типов.

С первого вздоха два ребенка должны жить в разных условиях, соответствующих целям, для которых их предназначает общество.

Если один ребенок будет со временем конструктором мостов, а другой механиком воздушного судна, то и воспитание их должно соответствовать этим целям, чтобы механик… чувствовал себя… в своем специфическом трудовом процессе счастливым, как в рубашке по плечам…Был в своей полной органической норме, в психофизиологической гармонии с внешней средой” (Платонов А. Сочинения. С. 132). Трудовая нормализация “членов общества – в их “нарочном” воспитании, искусственном изменении характеров, соответствующем производственным целям общества”.

Тут надо сказать, что в отличие от прозы, во многих своих статьях Платонов, конечно, и федоровец, и ультракоммунист. Честен он и там, и там, просто в публицистике договариваться ему ни с кем было не надо. В хорошей же прозе бал правит отнюдь не автор – только люди, которых он пишет, имеют там право голоса.

Именно на их стороне правда жизни, и тот, кто не готов это признать, кто считает себя вправе диктовать персонажам, что они должны думать и делать, как понимать и окрестную жизнь, и собственную судьбу, тот никогда не напишет правдивой книги. Язык платоновской прозы, наверное, самый искренний и самый независимый свидетель того, какую революцию Платонов ждал и к какой с радостью присоединился. Со стороны часто кажется, что в книгах писатель самовластен не только со своими героями, но и всеми словами языка может распоряжаться свободно, ни у кого и ничего не спрашивая.

На самом деле нас и тут чуть ли не с пеленок держат в немалой строгости.

С первого класса школы, наказывая двойками и вызовами родителей, учат грамматике, учат всякого рода ограничениям, связанным с разными литературными стилями, с тем, что речь устная совсем не равна речи письменной. В нас вбивают, что то, что могут сказать одни люди, совсем не обязательно могут сказать другие, и что можно сказать в одних обстоятельствах, вряд ли уместно в других. Сам тысячекратно наказанный за пренебрежение этими нормами в школе и при попытке поступления в университет, я сознаю действенность, жестокость этих запретов более чем ясно. Некоторые из них давно описаны, формализованы и, как уже говорилось выше, попали в учебники, стали их основой, но есть и такие, что по-прежнему гуляют на свободе.

Все же, когда одно слово оказывается рядом с другим, мы, как правило, способны сказать, лепо это или нет. То есть язык состоит из множества пересекающихся словарей и, думая, говоря, записывая, мы можем употреблять слова лишь одного из них, а отнюдь не всего языка. Из-за этих ограничений количество доступных нам слов в каждом конкретном случае уменьшается во много раз, и для того, чтобы речь зазвучала свежо, нужен талант или даже гениальность.

Эти хорошо поставленные рядом слова мы запоминаем и повторяем друг другу с радостью. Конечно, литературные и языковые нормы тоже меняются, но в общем они куда консервативнее жизни. В любом обществе они – один из оплотов стабильности. Разумеется, большевики, придя к власти, стремились упрочить свои права и привилегии. Для этого наряду с захватом мостов, банков и телеграфа необходимо было создать отдельный язык – первую внешнюю границу между собой и остальным миром.

Способ раньше любых мандатов, удостоверений и пропусков распознать – кто свой, а кто враг, чужой. В этом новом языке, языке народа Андрея Платонова, благо он возник лишь вчера, слова еще не были обкатаны.

Им еще не успели сделать макияж, подкрасить их и подмалевать, подобрать суффиксы, префиксы и окончания так, чтобы они хоть издали выглядели родными. Им еще не успели объяснить, что в том языке, в который они попали, им хотя бы из вежливости стоит склоняться перед старыми, коренными словами. И вот, попав в чужой монастырь, они не по злобе, а по незнанию его устава, не умея ни к чему приноровиться, ни с чем согласоваться, ломают, разрушают нормы и правила. Считается, что именно широкое использование этих не прошедших огранку, по-чужому звучащих слов, делает прозу Платонова столь непохожей на прозу его современников. Мне, однако, кажется, что две другие вещи играют большую роль.

Во-первых, Платонов без какого-либо страха ставит рядом слова из очень далеких словарей.

Язык один, “новоязом” тут и не пахнет, просто мы не привыкли, что одними и теми же словами можно говорить о самом тонком, эфемерном, о страданиях человеческой души и таком грубом, материальном, как функционирование всякого рода машин и механизмов. Корень возможности, естественности подобной речи, как уже говорилось выше, – в убеждении Платонова, что нет границы межлу человеком и зверем и между живым и неживым тоже нет; все, что движется и работает, – все живое – и смело может обращаться к Господу.




Антропология народа Платонова
Обратная связь: Email