|  | 

“Достать чернил и…”

“Февраль…”. Одно из самых ранних стихотворений Бориса Пастернака. Необычайно лаконичное, словно чеканное, и в то же время многогранное, мерцающее, как алмаз. “Февраль…”, “Февраль…”.

Как же к нему подступиться?

Стихотворение – одно из ранних. Редакторские пометы относят его к 1912 году. В 1913-м оно в числе прочих было опубликовано в коллективном сборнике “Лирика” – первое печатное выступление Пастернака.

В “Избранном” 1945 года автор предлагает новый его вариант, однако впоследствии (1956) возвращается к первоначальной редакции.

С темой вроде бы тоже все ясно, кажется, что она заявлена в первом слове. А вот дальше начинаются сложности: слякоть – “грохочет”, “горит”, идет ливень. Какой же ливень – в феврале?

Вернемся.

Константин Локс, историк литературы и университетский друг Пастернака, писал о первом его сборнике “Близнец в тучах”, увидевшем свет годом позже “Лирики”: “Это была новая форма символизма, все время не упускавшая из виду реальность восприятия и душевного мира”. Итак, вот он, ключик: от весьма условной реальности – через восприятие ее автором – к образу, по своей емкости более напоминающему символ.

Сегодня мы исполним грусть его… Мне снилась осень в полусвете стекол… Вокзал, несгораемый ящик Разлук моих… –

Во всех ранних стихотворениях Пастернака перед нами не картина природы, а прежде всего – картина души.

“Февраль”. Первое слово, ограниченное точкой, выглядит как заявленная тема. Двусложное, как удар сердца, оно только толчок для той лавины, которая сдвинется дальше.

Куда? Туда, где слякоть горит черной весной. Но ведь “черная весна” с осевшим ноздреватым снегом – это уже март. А “ливень” возможен никак не раньше апреля. Получается, что в своей пролетке “за шесть гривен” поэт движется не сквозь пространство, а сквозь время.

От сретенской оттепели (вспомним, какие лужи с завидной регулярностью заливают Москву в половине февраля) к обугленному снегу марта и далее – “чрез благовест”, напоминающий о Пасхе (ведь постом служат редко).

Неожиданно выстраивается композиция стихотворения. Первые три катрена – мысленное путешествие в грядущую весну. Сначала медленное – в первой строке уместилось целых два предложения. Затем все быстрее – ведь надо “писать о феврале… пока”. Затем стремительно: “достать пролетку”, и далее – целый поток событий, и точка между восьмой и девятой строками весьма условна.

Последнее четверостишие с его равномерным, почти монотонным членением (с единственным мелким перебоем – “чем случайней, тем вернее”, закономерным при снижающемся напряжении концовки) – плавный откат, возвращающий нас к началу.

По своей ритмической организации стихотворение, таким образом, напоминает колокольный звон – то быстрый и нежный, то низкий и размеренный.

Звук занимает значительное место и в образном ряду, явно превалируя здесь над пейзажем. Зрительных образов в стихотворении практически нет. Описывая весеннюю распутицу, поэт почти не отрывает взгляда от поверхности земли, и лишь полет грачей на мгновение выстраивает некую вертикаль, но за ней не следует широкой перспективы – это тоже взгляд сверху вниз, и в финале мы вновь созерцаем проталины и их отражение в весеннем ветре.

Зато звуков здесь даже слишком много. Весна врывается в жизнь “грохочущей слякотью” – шумовой какофонией, которая соответствует смутной тревоге в душе поэта. Весеннее пробуждение, еще более призрачное оттого, что речь идет всего лишь о февральской оттепели, рождает у автора стремление к творчеству – “писать”. Однако рождение это мучительно, и поэтому – “плакать”, “писать навзрыд”.

Это напряжение поэт стремится преодолеть, искусственно ускорив время, проходя, как по ариадновой нити, по цепочке звуков: “чрез благовест”, возникающий в предшествующей тишине, как звуковой маяк, “чрез клик колес”, сменивших прежние бесшумные полозья, к водопаду ливня, срывающегося в лужи вместе с шумными грачиными стаями.

Где, как обугленные груши, С деревьев тысячи грачей Сорвутся в лужи и обрушат

Сухую грусть на дно очей.

Этот звучащий на полную громкость, прорвавшийся, как рыдание, поток должен наконец-то погасить пожар, так долго горевший в душе поэта (это он “поджег” весну и “обуглил” грачей). В редакции 1945 года соответствующие строки выглядели иначе: “На ветках тысячи грачей // Неистовствуя, как кликуши, // Галдят торговок горячей”. В итоге образ водопада звуков совершенно исчез, остался только шум базара, вносящий еще большую душевную неопределенность (“как кликуши”).

Может быть, именно поэтому автор в конце концов от этого варианта отказался.

Однако рождение поэзии невозможно ни подхлестнуть, ни направить, и поэтому в финале мы неизбежно возвращаемся от авторских видений к первоначальной действительности: редким пока прожогам проталин, беспорядочным крикам, которые разносит ветер, слезам и стихам, которые “слагаются” “чем случайней, тем вернее”.

Возможно, помимо воли автора “Февраль…” образует своеобразный диптих с другим стихотворением Пастернака – “Я понял жизни цель и чту…” (1915). Получившиеся две части дополняют друг друга, как взаимные отражения. Если в первой поэт настойчиво подгонял время к весеннему апогею, то во второй развитие всего окружающего происходит как бы сразу с середины: в начале, как исходные данные задачи, “есть апрель”, а далее – “дни – кузнечные мехи”, природа движется уже как бы по инерции, сама “раздувает” половодье.

Если в первом стихотворении – призраки весны, нетерпение, настойчивое ожидание, то во втором, напротив, реальная, действительно наступившая весна никак не соответствует душевному состоянию поэта – он вынужден признать, что ему “невмоготу мириться” с ней. Если там – начало пожара и мучительная жажда влаги, которая могла бы его погасить, то здесь даже вода превращается в огонь:

С шипеньем впившийся поток Зари без края и конца.

Первое стихотворение насыщено образами, второе ими сравнительно бедно: два катрена из четырех занимает описание неудержимо, но отнюдь не буйно, а скорее размеренно – “от ели к ели, от ольхи к ольхе” – разливающегося заката. (На то, что речь идет именно о вечерней заре, однозначно указывает еще одна строфа, бывшая в ранней редакции между третьей и четвертой, но исключенная поэтом после тысяча девятисот семнадцатого года.)

Стихотворение 1915 года обладает теми же особенностями звукописи, что и “Февраль…”, с постоянной игрой на резкости “р” и плавности, эластичности сонорных, однако контрастов, резких перепадов здесь значительно меньше.

А главное – в нем нет ни слова о творчестве. Ожидание весны прошло. Душа вернулась из своего разлива в привычные рамки, и от былого напряжения осталось лишь чувство усталости. А цель жизни, столь громогласно заявленная в начале, представляется поэту состоящей в том, чтобы признаться самому себе,

Что от капели, от слезы И от поста болят виски.




“Достать чернил и…”