|  | 

Учителем? Ни за что!

Эпизоды и сентенции

История… это не что иное, как собрание басен и бесполезных мелочей… (Л. Н. Толстой)

Что скажут о тебе другие, коли ты сам о себе ничего сказать не можешь? (Козьма Прутков)

Григорий Наумович Яковлев – словесник-ветеран, выпустивший в свет несколько поколений школьников. Его можно назвать ветераном и нашей газеты – он давний автор “Литературы”. Мы с радостью печатаем его педагогические воспоминания в рубрике “Детское чтение”: ведь это один из вариантов ответа на вечный подростковый вопрос “Кем быть?” Может быть, прочтя мемуары Г. Яковлева, и наши ученики выберут педагогическую стезю?

А нашим читателям старшего возраста напоминаем: место и для их интересных мемуаров у нас всегда найдется.

Вы спрашиваете, как я стал учителем? Решительно никаких предпосылок к занятиям педагогикой – ни родословных, ни каких-либо иных – у меня вроде бы не было. Откуда взялась эта жилка – понятия не имею.

1. Предпосылки

Впрочем, поищем предпосылки. В первом классе моя восемнадцатилетняя учительница Анна Васильевна должна была срочно отлучиться (“Я сама учусь и буду с вами соревноваться”, – говорила она) и неожиданно предложила мне провести урок, а когда перед звонком она вновь оказалась у классной двери, изумилась: в классе было тихо – я, восьмилетка, как ни в чем не бывало вел урок! Небось наивно подумал тогда: “Пустяки!

Легко быть учителем”.

Может быть, это и для меня было первым уроком и первым заблуждением: неужели могу?

Учился я отлично, грамотность была абсолютно пятерочной. Но один раз мне поставили за диктант “4”: в первом классе я написал “косили лук” (вместо “луг”). Дело в том, что я сразу представил себе баночки с водой на подоконнике, где обычно мы выращивали зеленый лук. Вот его, подумал я, и “косили”, то есть срезали. Эту забавную ошибку я помню всю жизнь.

Мне было стыдно.

И в последующие годы мы с моим лучшим другом состязались в грамотности, причем чаще тексты составлял я. Сделать ошибку было совестно, и я до сих пор убежден, что Стыд – великий стимул в одолении неграмотности. Если ребенок поймет и почувствует, что позорно делать грамматические ошибки, он многого добьется, преодолеет даже влияние неблагоприятной социальной среды.

Успешно участвовал я в школьных конкурсах чтецов, а также был самым маленьким “артистом” в Политехническом музее, где проходила встреча с “героями Главсевморпути”, среди которых были трое прославленных папанинцев (четвертый, сам Иван Папанин, почему-то отсутствовал). Но один из них, Петр Ширшов, будущий министр морского флота, в антракте остановил меня, похвалил и угостил газированной водой с сиропом. В награду за выступление я получил балалайку.

А читал я “Пуговку” Е. Долматовского (теперь – с переделкой – “дворовая песня” в театре М. Розовского), не сознавая ее несвоевременности: там ловили японского шпиона, а в это время велись переговоры с Японией.

Имеет ли этот эпизод отношение к будущей Профессии учителя литературы? Имеет, хотя не обижусь, если редактор эту “предпосылку” заблокирует. Но убежден, что имеет, а потому продолжаю.

1941 год, война, в моей школе разместили госпиталь, и я – сначала в интернате на Рязанщине, а потом с мамой и с осколками бомб, собранными на московских тротуарах, – в Ташкенте. Мне десять лет, я юннат и оплачиваемый (сорок рублей и бублик с чаем) дворник в огромной клетке водоплавающих в зоопарке, а также ученик третьего класса. В ташкентский период я оставался почти безнадзорным и жадно впитывал улично-дворовый Детский и взрослый фольклор, до сих пор не выветрившийся из моей памяти. Когда стану учителем, это сыграет определенную роль.

Но об этом чуть позже. А будучи студентом, я сдавал очередной языковой экзамен, и в моем билете было требование рассказать об арго и жаргоне; в аудиторию внезапно пожаловал ректор института Д. А. Поликарпов, послушал меня и попросил привести примеры, и тут детские воспоминания меня не подвели.

Памятен и “культурный” эпизод приобщения к литературе. В ташкентском зоопарке – зоолотерея. Мама покупает мне и хозяйской внучке несколько билетиков. Все проигрывают.

Рядом оказывается Корней Иванович Чуковский. Видит наши расстроенные физиономии и дарит нам еще десять билетов. К сожалению, тогда этим “приобщение” и ограничилось, но запомнилось. Через много лет я побывал на встрече с Корнеем Ивановичем, прочел его серьезные книги и статьи, интереснейшие дневники и мемуары и проникся глубоким уважением к этому человеку.

Его книги и голос – мои помощники на уроках.

Теперь я знаю, что в те военные годы в Ташкенте жила и Анна Ахматова, да и не только она. В мои детские руки попадали другие книги. С искусством связь не прерывалась.

Покусанный лебедями-шипунами и горными гусями, я расстался с зоопарком и был принят в детскую театральную студию, которой руководила женщина – профессиональный режиссер московского театра, не избежавшая эвакуации. Она посмеялась над моей бойкой жестикуляцией при декламации, но в студию взяла и стала знакомить с основами системы Станиславского. В ташкентском парке имени Э. Тельмана существовал наш детский театр, свое здание, в котором едва ли не еженедельно мы устраивали спектакли (входной билет стоил один рубль), а однажды давали представление на сцене настоящего театра вперемежку с артистами МХАТа. Выступали и в госпиталях перед ранеными бойцами. В нашей студии занимались и будущие народные артисты Роман (бессмертное произведение) Ткачук и Игорь Ледогоров.

С Игорем у меня сохранилась многолетняя дружба. Немаловажная деталь: студийцев бесплатно кормили обедом. После “затирухи” первых месяцев войны это было роскошью.

Случались и забавные истории. Одна из них связана как раз с выступлением в настоящем театре. Я играл роль Деда Мороза. Маленький, загримированный, с белой бородой, я вышел на сцену и вдохновенно продекламировал:

Гляжу, хорошо ли метели Лесные тропы замели, И нет ли где трещины, щели, И нет ли где голой земли…

И вдруг сцена поехала, закружилась, а из зала раздался крик опознавшего меня мальчика: “Гриша!” Кружение сцены кто-то остановил, и Порядок в зале был восстановлен. Потом выяснилось, что мой первозданно наивный и свято преданный дружок Акрам, стоявший в ожидании меня за занавесом, заметил нечто похожее на круглый докторский стульчик и спокойно присел на него, не подозревая, что “стул” приспособлен для вращения сцены и смены декораций.

Ташкентская, а затем и московская студия художественного слова при Дворце пионеров Научили меня выразительному чтению, без чего не может работать учитель-словесник. В институте мэтр И. Блинов только дошлифовывал то, что я приобрел в детстве.

Война еще не закончилась, отец воевал, а мы с мамой вернулись в Москву, и я поступил в 5-й класс 324-й школы. В ней учился и Сима Соловейчик (на год старше меня) – курчавый умный мальчик, который в зловещем 1948 году, в разгар ожесточенного преследования “космополитов”, сумел окончить нашу школу с золотой медалью и поступить в МГУ на отделение журналистики филфака. Он стал блестящим журналистом, позднее – организатором огромного издательства, написал увлекательные книги по педагогике, но первые статьи вынужден был подписывать псевдонимом “С. Соловьев”.

С Симой мы общались до его смерти. О 324-й школе и ее директоре он написал статью “Апология Горбунова Михаила Ивановича”. Но в оценке этой личности мы с ним разошлись.

Михаил Иванович был крутым директором и, на мой взгляд, плохим учителем. Он у нас преподавал историю в 8-м классе. В дрожащей тишине садился за учительский стол, клал на него сшитые пять-шесть старых тетрадей с конспектами и начинал читать один из них, спрашивал выученное по учебнику.

Из этого состоял урок. И я понял, что Так никогда не следует “общаться” с классом.

324-я школа, я полагаю, была на хорошем счету у высокого руководства. Но учителя в ней в послевоенные годы были разные. Очень любили ребята в 6-7-х классах учительницу географии, которая не отличалась глубиной познания предмета, но была “своей в доску”: создавала на уроке атмосферу домашнего уюта, добродушно подшучивала над отдельными персонами, над неудачниками и лентяями, снисходительно ставила оценки.

В старших классах ее сменил подтянутый и суховатый участник войны, основательно “владевший материалом”; географию учили, но к личности учителя оставались равнодушны.

Попадались и занятные “чудики” вроде математика в 7-м классе. Он, с красноватым припухшим носом, войдя в класс, по-хозяйски располагался за столом, раскладывал на нем бутерброды и крутые яйца и коварно разглядывал журнал, выбирая жертву. Класс замолкал, а педагог грозно возглашал: “Комаров, ко мне!” Едва трепещущий ребенок приближался, учитель под общий хохот резким движением разбивал яйцо о лоб страдальца и милостиво разрешал: “Садись!” Спокойно покушав, воспитатель уже всерьез вызывал кого-нибудь к доске, и, если решение задачки или устный ответ были неверными, педагог беззвучно подходил к доске и громко стукался об нее затылком.

Этот сигнал означал обреченность отвечавшего.

При всех его причудах к нему относились по-доброму. Привлекала не математика, а особое свойство человека. Однажды в школе погас свет, и учитель достал из кармана небольшую книжку разгромленного Ждановым Зощенко, подошел к окну, куда еще доходили лучи солнца (учились во вторую смену), и стал то наизусть, то по книге читать рассказы.

Когда сметливые Дети установили страсть к Зощенко нашего математика и почти постоянное наличие в его портфеле или кармане веселых произведений, кое-кто додумался перед его приходом что-то портить в розетке, и мы не раз смеялись в полутьме над тем, что читал нам “артист погорелого театра”, как между собой беззлобно называли мы его.

В том же седьмом классе я был удивлен, обнаружив в классном журнале незаслуженную “пятерку” по зоологии. Спрашиваю учительницу.

– Ты же вчера в школьном концерте читал “Песню о Буревестнике” и так хорошо рассказал о пингвинах, гагарах, чайках. Вот и “пятерка”.

В старших классах я был влюблен в живую и своеобразную математичку и не любил своего классного руководителя-физика, частенько писавшего в моем дневнике воззвания к родителям и не ведавшего, что я уже два года живу без них. Внешне он напоминал Николая II. Физику он, безусловно, знал, но это меня не воодушевляло.

Я сделал вывод о том, что У школьников интерес к предмету и к учителю далеко не всегда вызывается его эрудицией или моральными достоинствами. Поэтому, мне кажется, к идее выбора учениками учителя, что уже кое-где практикуется, надо подходить с умом и осмотрительностью.

Не могу обойти молчанием один эпизод моей жизни школьного периода. Каждое лето я с удовольствием проводил в пионерском лагере. Последнее мое пребывание там ознаменовалось уникальным для меня и, вероятно, типичным для эпохи событием.

Это происходило в 1945 году (мне – 14 лет) на станции Удельная под Москвой. Я состоял в самой старшей группе. Властолюбивый пионервожатый был ненамного старше меня, но воображал себя крупным начальником и с упоением командовал и вредничал.

Я быстро сочинил про него ироническую песенку, которая, к моему удивлению, мгновенно обрела популярность: дети стали напевать ее. На пятый день моего блаженного отдыха объявили всеобщую линейку, и меня торжественно исключили из пионерлагеря с ужасающей формулировкой, весь кошмар которой до меня дошел через годы: “За антисоветскую пропаганду”. Я с чемоданчиком, к изумлению мамули, стоял в дверях коммуналки, а маме прислали на работу зловещее извещение о моем поступке.

А работала мама старшим бухгалтером и ревизором в Министерстве юстиции СССР. Только исключительным уважением к ней могу объяснить то, что политическому делу не был дан ход. Понятно, никаким антисоветчиком я тогда не был, тем более что это был год Великой Победы.

Но урок я должен был извлечь: Шутить с советской властью и ее представителями, даже на низшем уровне, Опасно. Должен был извлечь урок, но не извлек. И тогда, и позже я, как и тысячи людей в стране, верил той радужной информации, которая ежедневно влетала в наши уши и в наше сознание из круглых черных репродукторов, громоздившихся в каждой квартире. Мы ничего не знали, мы были молоды, и я радовался жизни, страдал, как и следовало, от любви к девушке, а в остальном был настроен весьма оптимистично.

Характерное стихотворение моей юности называлось “Я счастлив!”.

Я счастлив нынче. Я иду По улице моей И улыбаюсь на ходу:

Бывает же у всех в году Счастливейший из дней!

И солнце радостно глядит, И милиционер, И светом солнечным облит

Ильинский старый сквер.

Сегодня я во все влюблен И, кажется, во всех: И в этот уличный трезвон, И в милый детский смех,

Во всех, кто честен, добр и смел, И в новые авто… Сегодня сделать много дел Я смог бы, если б захотел, Так много, как никто.

Но знаю, чувствую, друзья: У вас вопрос повис: Какое счастье у меня:

Любовь, письмо, сюрприз?

Да никакого, ерунда: Я счастлив так почти всегда.

Учась в 10-м классе, я решил, что настала пора внести коррективы в грамматику русского языка. В 1918 году отменили твердый знак в конце существительных – и ничего, никого это не волнует ныне. Почему бы теперь не убрать абсолютно бессмысленный мягкий знак в глаголах “смеешься”, “сидишь”, “дерешься”, “врешь”, “идешь” и т. п.? Я знаю причину появления “ь” после шипящих: в древнерусском языке шипящие звучали мягко, отвердели потом.

По крайней мере звук “ш” стал иным. И я отправил письмо в редакцию “Литературной газеты”. Шел 1949 год. К письму десятиклассника отнеслись на редкость серьезно.

Редакция переслала его в Ин­ститут русского языка Академии наук СССР, о чем известил меня ученый секретарь института. К этому извещению, присланному в 324-ю школу на мое имя, был приложен ответ знаменитого лингвиста профессора А. Б. Шапиро. Письмо сохранилось, и я его цитирую: “Употребление буквы “ь” после “ш” во втором лице глаголов в настоящее время дейст­вительно не имеет значения ни для произношения, ни для распознавания грамматической формы. Написание это в настоящее время сохраняется в силу традиции.

Однако отмена “ь” в этих формах вызвала бы значительное изменение внешнего вида печатного и письменного текста, что является элементом реформы письма. Реформа же письма в данное время по целому ряду причин нецелесообразна”. В хрущевские времена языковеды подготовили реформу грамматики. Поднялся шум в прессе, выступали и “за” и “против” реформы.

Наконец авторитетный писатель Леонид Леонов оповестил мир, что если реформа будет проведена, то он “не станет есть этих “огурцей””. Точка была поставлена: нам этого не надобно.

Не так давно группа умных лингвистов, десять лет усердно трудившаяся над проектом поправок к правописанию, выступила с конкретными предложениями. На ученых зашикали, переходя порой чуть ли не на крик: “Мы не позволим уродовать русский язык!” Это прозвучало уже из очень высоких инстанций. Но, помилуйте, кто же собирается уродовать великий язык?

Речь шла лишь о разумном упрощении некоторых правил, о единообразии правописания, о сокращении бесчисленных исключений из правил грамматики и т. д. Да, прошло больше пятидесяти лет со времен ответа профессора Шапиро, а “элементы реформы письма” все еще “в данное время по целому ряду причин нецелесообразны”. Ждите, дорогие наши ученики!

Возможно, возросший интерес к занятиям русским языком, желание что-то практически исправить в этой области повернули меня лицом к литфаку пединститута.

1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5.00 out of 5)

Твір на тему: Учителем? Ни за что!




Учителем? Ни за что!
Copyright © Школьные сочинения 2019. All Rights Reserved.
Обратная связь: Email