|  | 

Жанр: смех и слезы

Предлагаем вашему вниманию фрагмент из учебника И. Н. Сухих, посвященный некоторым традиционно трудным аспектам изучения комедии “Вишневый сад”. К ним мы отнесли вопросы жанра, символические моменты пьесы, а также способы создания “драмы настроения”.

Напоминаем, что учебник рассчитан на базовый уровень и написан так, что его интересно читать не только гуманитарно ориентированному школьнику.

В своей последней пьесе Чехов поставил жанровый подзаголовок “комедия”. Точно так же восемью годами раньше он определил жанр “Чайки”. Две другие главные чеховские пьесы определялись автором как “сцены из деревенской жизни” (“Дядя Ваня”) и просто “драма” (“Три сестры”).

Первая чеховская Комедия оканчивалась самоубийством главного героя, Треплева. В “Вишневом саде” никто из героев не погибает, но происходящее тоже далеко от канонов привычной комедии.

“Это не комедия, не фарс, как Вы писали, – это трагедия, какой бы исход к лучшей жизни Вы ни открывали в последнем акте”, – убеждал автора К. С. Станиславский (20 октября 1903 года) .

Однако, посмотрев постановку в Московском Художественном театре, Чехов все равно не соглашался: “Почему на афишах и в газетных объявлениях моя пьеса так упорно называется драмой? Немирович и Алексеев (настоящая фамилия Станиславского. – И. С. ) в моей пьесе видят положительно не то, что я написал, и я готов дать какое угодно слово, что оба они ни разу не прочли внимательно моей пьесы” ( О. Л. Книппер-Чеховой, 10 апреля 1904 года) .

Режиссеры, конечно же, внимательно читали пьесу во время работы над спектаклем. Их спор с автором объяснялся тем, что они понимали жанровое определение комедия традиционно, а Чехов придавал ему какой-то особый, индивидуальный смысл.

С привычной точки зрения, несмотря на присутствие комических эпизодов (связанных главным образом с Епиходовым и Симеоновым-Пищиком), “Вишневый сад” далек от канонов классической комедии. Он не встает в один ряд с “Горем от ума” и “Ревизором”. Гораздо ближе пьеса к жанру драмы в узком смысле слова, строящейся на свободном сочетании комических и драматических, а иногда и трагических эпизодов.

Но история литературы знает, однако, и другие “комедии”, далеко выходящие за пределы комического. Это “Комедия” Данте, получившая определение “Божественной”, или “Человеческая комедия” Оноре де Бальзака. Чеховское понимание жанра нуждается в специальной расшифровке, в объяснении.

Уже в 1980-е годы много ставивший Чехова замечательный режиссер А. В. Эфрос определил “Вишневый сад” как Невероятный драматиче­ский гротеск : “Это совсем не традиционный реализм. Тут реплика с репликой так соединяются, так сочетаются разные события, разные пласты жизни, что получается не просто реальная, бытовая картина, а гротескная, иногда фарсовая, иногда предельно трагичная. Вдруг – почти мистика.

А рядом – пародия. И все это сплавлено во что-то одно, в понятное всем нам настроение, когда в житейской суете приходится прощаться с чем-то очень дорогим”.

Пьесу называли также просто драмой, лирической комедией, трагикомедией. Может быть, проще всего было бы определить “Вишневый сад” как чеховский жанр, сочетающий, но более резко, чем в традиционной драме, вечные драматические противоположности – Смех и слезы.

Действительно, не только Епиходов или Симеонов-Пищик, комизм поведения которых на поверхности, но и почти все персонажи временами попадают в зону комического. Линии поведения Раневской и Гаева выстроены таким образом, что их искренние переживания в определенном контексте приобретают неглубокий, “мотыльковый” характер, иронически снижаются.

Взволнованный монолог Раневской в первом дей­ствии: “Видит Бог, я люблю родину, люблю неж­но, я не могла смотреть из вагона, все плакала”,- прерывается резко бытовой, деловитой репликой: “Однако же надо пить кофе”.

Чехов заботится о том, чтобы не остаться непонятым. Во втором действии этот прием повторяется. Длинная исповедь героини (“О, мои грехи…”) завершается таким образом:

“Любовь Андреевна. …И потянуло вдруг в Россию, на родину, к девочке моей… (Утирает слезы.) Господи, Господи, будь милостив, прости мне грехи мои! Не наказывай меня больше! (Достает из кармана телеграмму.) Получила сегодня из Парижа… Просит прощения, умоляет вернуться… (Рвет телеграмму.) Словно где-то музыка. (Прислушивается.)

Гаев. Это наш знаменитый еврейский оркестр. Помнишь, четыре скрипки, флейта и контрабас.

Любовь Андреевна. Он еще существует? Его бы к нам зазвать как-нибудь, устроить вечерок”.

Звуки музыки помогают Раневской быстро утешиться и обратиться к вещам более приятным.

Точно так же в третьем действии, в сцене возвращения с торгов, реплика Гаева: “Столько я выстрадал!” – существенно корректируется иронической авторской ремаркой: “Дверь в бильярдную открыта; слышен стук шаров… У Гаева меняется выражение, он уже не плачет”.

Как страус прячет голову в песок, люди пытаются спрятаться от больших жизненных проблем в бытовые мелочи, в рутину. И это, конечно, смешно, нелепо.

Но в пьесе легко увидеть и обратное. Не только трагедия или драма превращаются в фарс, но и сквозь комизм, нелепость вдруг проглядывает лицо драмы или трагедии.

В финале “Вишневого сада”, расставаясь с домом навсегда, Гаев не может удержаться от привычной высокопарности: “Друзья мои, милые, дорогие друзья мои! Покидая этот Дом навсегда, могу ли я умолчать, могу ли удержаться, чтобы не высказать на прощанье те чувства, которые наполняют теперь все мое существо…” Его обрывают, следует привычно-сконфуженное: “Дуплетом желтого в середину…” И вдруг: “Помню, когда мне было шесть лет, в Троицын день я сидел на этом окне и смотрел, как мой отец шел в церковь…”

Чувство вдруг вырвалось из оков высокопарных банальностей. В душе этого героя вдруг зажегся свет, за простыми словами обнаружилась реальная боль.

Практически каждому персонажу, даже самому нелепому (кроме “нового лакея” Яши, постоянно и безмерно довольного собой), дан в пьесе момент истины, трезвого сознания себя. Оно болезненно – ведь речь идет об одиночестве, неудачах, уходящей жизни и упущенных возможностях. Но оно и целительно – потому что обнаруживает за веселыми водевильными масками живые страдающие души.

Особенно очевиден и парадоксален этот принцип в применении к наиболее простым, второстепенным, по обычным представлениям, персонажам “Вишневого сада”.

Епиходова каждый день преследуют его “двадцать два несчастья” (“Купил я себе третьего дня сапоги, а они, смею вас уверить, скрипят так, что нет никакой возможности”; “Сейчас пил воду, что-то проглотил”).

Все силы Симеонова-Пищика уходят на добывание денег (“Голодная собака верует только в мясо… Так и я… могу только про деньги… Что ж… лошадь хороший зверь… лошадь продать можно…”).

Шарлотта вместо обязанностей гувернантки постоянно исполняет роль домашнего клоуна (“Шарлотта Ивановна, покажите фокус!”).

Но вот последний монолог потомка “той самой лошади, которую Калигула посадил в сенате”: “Ну, ничего… (Сквозь слезы.) Ничего… Величайшего ума люди… эти англичане… Ничего… Будьте сча­стливы… Бог поможет вам…

Ничего… Всему на этом свете бывает конец… (Целует руку Любови Андреевне.) А дойдет до вас слух, что мне конец пришел, вспомните вот эту самую… лошадь и скажите: “Был на свете такой, сякой… Симеонов-Пищик… царство ему небесное”…

Замечательнейшая погода… Да… (Уходит в сильном смущении, но тотчас же возвращается и говорит в дверях.) Кланялась вам Дашенька! (Уходит.)” (д. 4).

Этот монолог – своеобразная “пьеса в пьесе” со своим текстом и подтекстом, с богатством психологических реакций, с переплетением серьезного и смешного. Оказывается, и смешного помещика посещают мысли о смерти, он способен жалеть и сострадать, он стыдится этого сострадания и не может найти нужных слов.

Аналогично строится монолог Шарлотты в начале второго действия. Она ест огурец и спокойно размышляет об абсолютном одиночестве человека без родины, без паспорта, без близких: “Все одна, одна, никого у меня нет и… кто я, зачем я, неизвестно…”

Сходное чувство вдруг обнаруживается в монологах недотепы Епиходова, проглядывает сквозь “галантерейные” словечки и бесконечные придаточные. “Я развитой человек, читаю разные замечательные книги, но никак не могу понять направления, чего мне собственно хочется, жить мне или застрелиться, собственно говоря, но тем не менее я всегда ношу при себе револьвер” (д. 2). Ведь это гамлетовское “быть или не быть”, только по-епиходовски неуклюже сформулированное!

Внешнему сюжету “Вишневого сада” соответ­ствует привычная для реалистической драмы, и Чехова в том числе, речевая раскраска характеров: бильярдные термины Гаева, просторечие и косно­язычие Лопахина, витиеватость Епиходова, восторженность Пищика, студенческо-пропагандистский жаргон Трофимова.

Но на ином уровне, во внутреннем сюжете возникает общая лирическая стихия, которая подчиняет себе голоса отдельных персонажей.

“Вы уехали в Великом посту, тогда был снег, был мороз, а теперь? Милая моя!.. Заждались вас, радость моя, светик…

Хотелось бы только, чтобы вы мне верили по-прежнему, чтобы ваши удивительные трогательные глаза глядели на меня, как прежде…

Какие чудесные деревья! Боже мой, воздух! Скворцы поют!..

О, сад мой! После темной, ненастной осени и холодной зимы опять ты молод, полон счастья, ангелы небесные не покинули тебя…”

Где здесь служанка, где купец, где барыня? Где отцы, где Дети? Реплики организуются в единый ритм стихотворения в прозе.

Кажется, что это говорит человек вообще, вместившая разные сознания Мировая душа, о которой написал пьесу герой “Чайки”. Но в отличие от романтически-абстрактного образа, созданного Константином Треплевым (“Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки”), “общая Мировая душа” Героев “Вишневого сада” четко прописана в конце XIX века.

Атмосфера: нервность и молчание

Чеховских героев любили называть “хмурыми людьми” (по названию его сборника конца 1880-х годов). Может быть, более универсальным и точным оказывается другое их определение – Нервные люди. Самое интересное в них – парадоксальность, непредсказуемость, легкость переходов из одного состояния в другое.

В русских толковых словарях слово “нервный” появилось в начале XIX века. Но литературе оно практически неведомо. У Пушкина “нервный” встре­чается только однажды, да и то в критической статье.

Но дело, конечно, не в слове, а в Свойстве. У Пушкина и его современников нервность – редкая черта, лишь изредка использующаяся в характеристике отдельных персонажей (скажем, сентиментальной барышни). Сам же художественный мир Пушкина, Гоголя, потом – Гончарова, Тургенева, Толстого может быть трагичен, но все-таки стабилен, устойчив в своих основах.

И вдруг все вздрогнуло, поплыло под ногами. У До­стоевского (которого Чехов не любил, но который в данном случае оказывается его непосредственным предшественником), у Некрасова крик, истерика, припадок стали не исключением, а нормой. Чехов продолжает эту разночинскую традицию.

Еще в юности, в конце восьмидесятых годов, он пишет рассказы “Нервы”, “Психопаты”, “Страхи”, “Тяжелые люди”, “Припадок”.

“Как все нервны! Как все нервны!” – ставит диагноз доктор Дорн в “Чайке”.

“…Он чувствовал, что его полубольным, издерганным нервам, как железо магниту, отвечают нервы этой плачущей, вздрагивающей девушки”, – описывается любовь героев “Черного монаха”.

Можно сказать, что нервность – нерв, доминанта художественного мира доктора Чехова. И в “Вишневом саде” Нервность, зыбкость, неустойчивость, жизнь “враздробь” становится всеобщей формой существования героев, Атмосферой пьесы.

“Руки трясутся, я в обморок упаду” (Дуняша). – “Я не спала всю дорогу, томило меня беспокойство” (Аня). – “Я не переживу этой радости…” (Раневская). – “А у меня дрожат руки: давно не играл на бильярде” (Гаев). – “Сердце так и стучит” (Варя). – “Погодите, господа, сделайте милость, у меня в голове помутилось, говорить не могу…” (Лопахин).

Ритм существования чеховских героев очень похож на современный. Только сегодня чеховскую “нервность”, вероятно, обозначили бы иным понятием, которое давно вышло за специальные рамки и стало одним из символов века, – Стресс.

Однако часто после бурных монологов, лирических излияний, жалоб все вдруг умолкают. В тишине и происходит самое главное: герои думают, их общая душа живет в едином ритме. В чеховской драме наиболее результативно молчание.

Ремарка “пауза” , очень редкая у других драматургов, становится привычной и обыденной у Чехова. В “Вишневом саде” 31 пауза, причем больше всего – в “бездейственном”, но дискуссионном втором акте.

Пауза – еще один постоянный способ обнаружения второго сюжета. Выходя из паузы, очнувшись, герои делают свои простые открытия, обнаруживают истинное положение вещей.

” Любовь Андреевна. Не уходите, прошу вас. С вами все-таки веселее… (Пауза.) Я все жду чего-то, как будто над нами должен обвалиться дом” (д.

2).

” Трофимов. …Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, и я в первых рядах!

Лопахин. Дойдешь?

Трофимов. Дойду. (Пауза.) Дойду или укажу другим путь, как дойти. (Слышно, как вдали стучат топором по дереву.)” (д. 4).

(Пауза заставляет “вечного студента” умерить свои претензии, стук топора напоминает, что в реальности торжествует Лопахин.)

” Варя. Я? К Рагулиным… Договорилась к ним смотреть за хозяйством… в экономки, что ли.

Лопахин. Это в Яшнево? Верст семьдесят будет. (Пауза.) Вот и кончилась жизнь в этом доме…” (д.

4).

Ритм нервных монологов, ожесточенных споров и внезапных пауз тоже создает особую атмосферу чеховской пьесы.

Молчание героев оказывается частью Под Текста. Однако в чеховской комедии есть и своеобразный Над Текст.

Символы: сад и лопнувшая струна

В “Вишневом саде”, как мы уже отметили, трудно говорить о главных и второстепенных героях в привычном смысле слова. Однако центральный образ в чеховской комедии все-таки существует, хотя замечают его далеко не всегда.

Уже В. Г. Короленко заметил его особое место в структуре пьесы: “Главным героем этой последней драмы, ее центром, вызывающим, пожалуй, и наи­большее сочувствие, является вишневый сад, разросшийся когда-то в затишье крепостного права и обреченный теперь на сруб благодаря неряшливой распущенности, эгоизму и неприспособленности к жизни эпигонов крепостничества”.

Когда-то, в конце 1880-х годов, Чехов сделал главным героем своей повести “степь, которую забыли”. Людские судьбы там проверялись природой, “пейзаж” оказывался важнее “жанра”.

Аналогична структура последней комедии, совпадает даже поэтика заглавия, выдвигающая на первый план центрального “героя” (“Степь” – “Вишневый сад”).

Как и другие персонажи, Вишневый Сад принадлежит двум сюжетам. Даны его конкретные, бытовые приметы: в окна дома видны цветущие деревья, когда-то здесь собирали большие урожаи, про сад написано в энциклопедии, в конце его рубят “веселые дровосеки”.

Но во внутреннем сюжете сад превращается в простой и в то же время глубокий Символ, позволяющий собрать в одно целое разнообразные мотивы пьесы, показать характеры вне прямого конфликта. Именно вокруг сада выстраиваются размышления героев о времени, о прошлом и будущем. Именно сад вызывает самые исповедальные монологи, обо­значает поворотные точки действия…

Чеховский образ вызвал суровую отповедь Бунина, считавшего себя большим специалистом по дворянской усадебной культуре. Автор “Антоновских яблок” прочел только внешний сюжет пьесы и упрекнул Чехова в неточности: “Вопреки Чехову, нигде не было в России садов сплошь вишневых: в помещичьих садах бывали только части садов, иногда даже очень пространные, где росли вишни, и нигде эти части не могли быть, опять-таки вопреки Чехову, как раз возле господского дома, и ничего чудесного не было и нет в вишневых деревьях, совсем некрасивых, как известно, корявых, с мелкой листвой, с мелкими цветочками в пору цветения (вовсе не похожими на то, что так крупно, роскошно цветет как раз под самыми окнами господского дома в Художе­ственном театре)…”

“С появлением чеховской пьесы, – возразил А. В. Эфрос, – эта бунинская правда (а быть может, он в чем-то и прав) переставала казаться правдой. Теперь такие сады в нашем сознании есть, даже если буквально таких и не было”.

Вишневый Сад подобен Москве “Трех сестер”. Туда нельзя попасть, хотя он за окном. Это место снов, воспоминаний, упований и безнадежных надежд.

С образом сада связан и второй ключевой символ пьесы – звук лопнувшей струны.

Кажется, впервые эта струна появилась у Гоголя в “Записках сумасшедшего”: “…Сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеют. Дом ли то мой синеет вдали?” Параллели чеховскому образу находили у многих писателей – Г. Гейне, А. Дельвига, И. С. Тургенева, А. И. Куприна, в русских переводах “Гамлета”.

Но ближе всего к Чехову оказывается все-таки Л. Н. Толстой.

В эпилоге “Войны и мира” речь идет о смене эпох, конце одного и начале другого исторического периода. Пьер Безухов здесь рассуждает: “Что молодо, честно, то губят! Все видят, что это не может так идти.

Все слишком натянуто и непременно лопнет…” И немного дальше: “Когда вы стоите и ждете, что вот-вот лопнет эта натянутая струна; когда все ждут неминуемого переворота – надо как можно теснее и больше народа взяться рука с рукой, чтобы противостоять общей катастрофе”.

Вот она и лопнула, эта натянутая струна, хотя в финале чеховской пьесы этого еще никто, кроме автора, не расслышал. Общая катастрофа воспринимается героями как личная неудача (или удача).

Если вишневый сад – смысловой центр изображенного мира, символ красоты, гармонии, счастья, то звук лопнувшей струны – знак конца этого мира во всей его целостности, без успокоительного деления на грешников и праведников, правых и виноватых.

Герои – практически все – бегут от настоящего, и это приговор ему. Но, с другой стороны, гибель вишневого сада, конечно в разной степени,- приговор тем людям, которые не смогли или не захотели спасти его.

“Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву.

Занавес”.

В самом начале XX века Чехов угадывает новую формулу человеческого существования: расставание с идеалами и иллюзиями прошлого, потеря дома, гибель сада, выход на большую дорогу, где людей ожидает пугающее будущее и жизнь “враздробь”.

Через пятнадцать лет, сразу после революции, литератор, дружески называвший Чехова “нашим Антошей Чехонте”, в краткой притче “La Divina Commedia” (тоже комедия!) заменит звук струны грохотом железа и опустит над русским прошлым свой занавес.

“С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес.

– Представление окончилось. Публика встала.

– Пора одевать шубы и возвращаться домой.

Оглянулись.

Но ни шуб, ни домов не оказалось”.

(В. В. Розанов. “Апокалипсис нашего времени”)

Один французский критик утверждал, что чеховский Комплекс сада Определил собой ХХ век. И в новом веке содержание человеческой жизни, кажется, не изменилось.

Покинутый дом – потерянный рай.

“И всюду страсти роковые, // И от судеб защиты нет”, – так заканчивается пушкинская поэма “Цыганы”.

Пушкин и Чехов, начало и конец великой русской литературы, как эхо, перекликаются в пространстве ХIХ века.


Твір на тему: Жанр: смех и слезы




Жанр: смех и слезы
Copyright © Школьные сочинения 2019. All Rights Reserved.
Обратная связь: Email