“Старое барство” в романе Льва Толстого “Война и мир”, или Как Хлестова и Ноздрев стали положительными героями
Отом, что Лев Толстой в “Войне и мире” опоэтизировал мир “старого барства”, писали еще литературные критики – современники автора. О консерватизме общественной позиции Толстого, с симпатией описавшего мир патриархального дворянства и как бы не заметившего явлений, обозначаемых штампом “ужасы крепостничества”, было много сказано в книгах В. Б. Шкловского и Б. М. Эйхенбаума (эти работы были изданы еще во второй половине 1920-х – начале 1930-х годов). Но, может быть, самое интересное при изучении с этой точки зрения “Войны и мира” – с какими литературными произведениями при этом полемизировал писатель, какие художественные образы других авторов он словно бы истолковал по-новому в своем романе.
На одну перекличку еще давно обратил внимание такой внимательный читатель и тонкий критик, как В. В. Розанов. В статье “Горе от ума” (1899) он заметил, что “в “Войне и мире”, которая имеет темою обзор и критику именно критикуемой и Грибоедовым эпохи, есть фраза” о барыне, покидающей Москву со своими арапами и шутихами – несомненный отголосок слов Хлестовой о приобретенной ею “арапке” (“Век нынешний и век минувший…”: Комедия А. С. Грибоедова “Горе от ума” в русской критике и литературоведении. СПб., 2002. С. 227).
Но если в “Горе от ума” мода на “девок-арапок” подана как отвратительная черта дикого “века минувшего”, то Толстой видит в упомянутой им барыне (а ее образ – собирательный) проявление столь ему дорогого “скрытого патриотизма”. Такая старозаветная дворянка и ей подобные не захотели оставаться в первопрестольной под властью Наполеона, и без поступка этой дворянки не было бы победы в войне 1812 года.
Правда, Розанов решил, что эта перекличка и различие в трактовке московской барыни – хозяйки “арапов” Грибоедовым и Толстым отнюдь не следствие сознательной полемики создателя “Войны и мира” с автором “Горя от ума”: “Мы прикидываем все это примерно; говорим, что в пьесе есть какое-то недоумение в понимании своей эпохи, как на это можно указать, ссылаясь на невольную критику ее в “Горе от ума””. (Там же. С. 232.)
Спустя почти пятьдесят лет после Розанова, в 1941 году, емко и точно о толстовской трактовке грибоедовской Москвы заметила писательница из первой послереволюционной эмиграции Н. Н. Берберова: “Еще о “Войне и мире”.
Фамусовская Москва, с Ростовым-Фамусовым, и Тугоуховские, и Репетиловы – все налицо. Толстой как бы благословил то, что Грибоедов бичевал” ( Берберова Н. Н. Курсив мой: Автобиография. М., 1996.
С. 471).
На самом деле полемика в изображении “старого барства” Толстой полемизирует – причем вполне осознанно – не только с Грибоедовым, но и еще со многими произведениями русской литературы, в которых отражены взгляды, которые – не ища более точных определений – можно назвать либеральными и прогрессистскими.
Итак, вчитаемся в текст. Начнем с пассажа из “Войны и мира” о барыне и ее чернокожих слугах (между прочим, Розанов в своей статье цитирует текст Толстого неточно – очевидно, по памяти).
“Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию” (т. 3, ч. 3, гл. V).
А вот в каком контексте появляется упоминание об “арапке” в пьесе Грибоедова:
Хлестова: Ну, Софьюшка, мой друг, Какая у меня арапка для услуг:
Курчавая! горбом лопатки! Сердитая! все кoшачьи ухватки! Да как черна! да как страшна! Ведь создал же Господь такое племя!
Черт сущий …………………………………………………….. Представь: их как зверей выводят напоказ… ………………………………………………………
А знаешь ли, кто мне припас? – Антон Антоныч Загорецкий. ……………………………………… Лгунишка он, картежник, вор ……………………………………… Я от него было и двери на запор;
Да мастер услужить: мне и сестре Прасковье Двоих арапченков на ярмонке достал; Купил, он говорит, чай, в карты сплутовал;
А мне подарочек, дай Бог ему здоровье! (д. 3, явл. 10)
Рассказ Хлестовой весьма красноречив. Прежде всего, эта большая барыня вместе с сестрой привержена старинной моде прошлого, “минувшего” века на чернокожих слуг. Хлестова – одна из тех, о ком в финале Чацкий скажет как о “старухах зловещих, стариках, // Дряхлеющих над выдумками, вздором” (д.
4, явл. 14). Кроме того, отношение к “арапам” как к полулюдям-полуживотным свидетельствует о “варварстве”, “дикости” этого грибоедовского персонажа. И, наконец, Хлестова ради желания иметь служанку-“арапку” готова прибегнуть к услугам такого отвратительного человека, как Загорецкий.
Она безнравственна.
Между тем у Толстого владение “арапами” – не более чем историческая деталь, признак времени. Сама по себе она не говорит о человеке ни хорошо, ни плохо. Хозяйка чернокожей прислуги может быть истинной патриоткой.
Полемические переклички с “Горем от ума” в этом фрагменте толстовского романа очевидны. Московская барыня не случайно направляется именно в саратовскую деревню; “в деревне, к тетке, в глушь, в Саратов” грозится отослать Софью Фамусов. Безымянная барыня из толстовского романа оказывается едва ли не Софьиной тетушкой.
И еще о слугах. Среди слуг старого графа Ильи Андреевича Ростова имеется шут по прозвищу Настасья Ивановна. Для либерального сознания шуты – бесспорное свидетельство бесчеловечности и развращенности их господ, попирающих человеческое достоинство слуг, вынужденных играть эту унизительную роль. “Гаеры”, шуты – одна из отвратительных черт крепостнического быта в некрасовском стихотворении “Родина”.
У Толстого же и это – выразительная и даже экзотически милая черта старинных нравов. А шут Настасья Ивановна отнюдь не чувствует себя униженным.
Вернемся к Хлестовой. Эта героиня грибоедовской комедии отличается прежде всего бесцеремонностью и резкостью. О Чацком она прилюдно замечает: “Я за уши его дирала, только мало”.
В “Войне и мире” есть подобная бесцеремонная московская дама, Марья Дмитриевна Ахросимова. Но только не в пример Хлестовой она добра и мудра, именно она предотвращает увоз Наташи Анатолем Курагиным, она выносит резкий приговор безнравственному замыслу Элен выйти замуж при живом муже, Пьере Безухове: “Одна только Марья Дмитриевна Ахросимова, приезжавшая в это лето в Петербург для свидания с одним из своих сыновей, позволила себе прямо выразить свое, противное общественному, мнение. Встретив Элен на бале, Марья Дмитриевна остановила ее посередине залы и при общем молчании своим грубым голосом сказала ей:
– У вас тут от живого мужа замуж выходить стали. Ты, может, думаешь, что ты это новенькое выдумала? Упредили, матушка. Уж давно выдумано.
Во всех… так-то делают. – И с этими словами Марья Дмитриевна с привычным грозным жестом, засучивая свои широкие рукава и грозно оглядываясь, прошла через комнату.
На Марью Дмитриевну, хотя и боялись ее, смотрели в Петербурге как на шутиху и потому из слов, сказанных ею, заметили только грубое слово и шепотом повторяли его друг другу, предполагая, что в этом слове заключалась вся соль сказанного” (т. 3, ч. 3, гл. VII).
Злоязычная и грубоватая, но справедливая, Ахросимова оказывается в великосветском Петербурге в том же положении, что и Чацкий в старозаветной Москве: в обоих видят “шутов”.
В своей комедии Грибоедов направил всю желчь сатиры и соль острот против патриархальной Москвы, приравняв патриархальность к “дикости”. Толстой же дорожил естественностью старинных нрава и быта, по контрасту низко оценивая великосветский Петербург, чопорный, лицемерный, мертвенный: “В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную.
Эта жизнь неизменна” (т. 3, ч. 2, гл. VI).
Вот хлебосольный московский барин, милый в своей простоте и безалаберности старый граф Ростов радостно внимает всем ораторам в московском Дворянском собрании в 1812 году и не замечает, что они противоречат друг другу: ” только Илья Андреич был доволен речью Пьера, как он был доволен речью моряка, сенатора и вообще всегда тою речью, которую он последнею слышал” (т. 3, ч. 1, гл. XXII).
Чем не Павел Афанасьевич Фамусов, завсегдатай Английского клуба? Только Хороший Фамусов.
Да и сам автор, не боясь обвинений в ретроградстве и косности, готов подать себя этаким симпатичным Фамусовым или Скалозубом: “Только в наше самоуверенное время популяризации знаний, благодаря сильнейшему орудию невежества – распространению книгопечатания вопрос о свободе воли сведен на такую почву, на которой и не может быть самого вопроса. В наше время большинство так называемых передовых людей, то есть толпа невежд…” (Эпилог, ч. 2, гл. VIII).
Книги сжечь Или Фельдфебеля в Волтеры дать Создатель “Войны и мира” не предлагает, но просвещение, перед которым благоговел Чацкий, не жалует…
Чем заняты любимые автором Ростовы? Одно из самых дорогих их душе занятий – псовая охота. Охотятся с размахом: “Всех гончих выведено было пятьдесят четыре собаки, под которыми доезжачими и выжлятниками выехало шесть человек.
Борзятников, кроме господ, было восемь человек, за которыми рыскало более сорока борзых, так что с господскими сворами выехало в поле около ста тридцати собак и двадцати конных охотников” (т. 2, ч. 4, гл. IV).
Охотятся с азартом.
О поэтизации Толстым псовой охоты резко отозвался Д. И. Писарев, увидев в охотничьем азарте отказ человека от общественных задач и от решения серьезных жизненных вопросов: “Кто не останавливается на веселой наружности явлений, того шумная и оживленная сцена охоты наведет на самые печальные размышления. Если такая малость, такая дрянь, как борьба волка с несколькими собаками, может доставить человеку полный комплект сильных ощущений, от исступленного отчаяния до безумной радости, со всеми промежуточными полутонами и переливами, то зачем же этот человек будет заботиться о расширении и углублении своей жизни?
Зачем ему искать себе работы, зачем ему создавать себе интересы в обширном и бурном море общественной жизни, когда конюшня, псарня и ближайший лес с избытком удовлетворяют всем потребностям его нервной системы?” (Война из-за “Войны и мира”: Роман (бессмертное произведение) Л. Н. Толстого в русской критике и литературоведении. СПб., 2002. С. 94).
После охоты приезжают в Дом к дядюшке: “Через переднюю дядюшка провел своих гостей в маленькую залу с складным столом и красными стульями, потом в гостиную с березовым круглым столом и диваном, потом в кабинет с оборванным диваном, истасканным ковром и с портретами Суворова, отца и матери хозяина и его самого в военном мундире. В кабинете слышался сильный запах табаку и собак.
В кабинете дядюшка попросил гостей сесть и расположиться как дома, а сам вышел, Ругай с невычистившейся спиной вошел в кабинет и лег на диван, обчищая себя языком и зубами” (т. 2, ч. 4, гл. VII). Вглядимся в эту жанровую сцену. Ба, да ведь это наш старый знакомец из поэмы “Мертвые души” – господин Ноздрев: “Вошедши во двор, увидели там всяких собак, и густопсовых, и чистопсовых, всех возможных цветов и мастей, муругих, черных с подпалинами, полно-пегих, муруго-пегих, красно-пегих, черноухих, сероухих.
Тут были все клички, все повелительные наклонения: стреляй, обругай, порхай, пожар, скосырь, черкай, допекай, припекай, северга, касатка, награда, попечительница. Ноздрев был среди их совершенно как отец среди семейства; все они, тут же пустивши вверх хвосты, зовомые у собак прав И Лами, полетели прямо навстречу гостям и стали с ними здороваться. Штук десять из них положили свои лапы Ноздреву на плечи.
Обругай оказал такую же дружбу Чичикову и, поднявшись на задние ноги, лизнул его языком в губы, так что Чичиков тут же выплюнул. Осмотрели собак, наводивших изумление крепостью черных мясов, – хорошие были собаки. Потом пошли осматривать крымскую суку, которая была уже слепая и, по словам Ноздрева, должна была скоро издохнуть, но года два тому назад была очень хорошая сука; осмотрели и суку – сука, точно, была слепая” (т.
1, гл. 4).
Собаки дядюшки Ростовых, правда, не ведут себя так панибратски с гостями, как ноздревские с Чичиковым; но зато у Ноздрева на диване не лежат. Любимая собака дядюшки Ростовых, кобель Ругай, почти тезка гоголевскому Обругаю.
Однако сходство двух сцен – поверхностное. У Гоголя смешавшиеся в кучу собаки и люди – свидетельство “оскотинивания”, духовного падения человека, у Толстого – это симпатичная черта патриархального поместного быта, и только. (Гоголь, конечно, не либерал, но в культурном восприятии многих литераторов и читателей образы помещиков из “Мертвых душ” стали примером либеральной критики поместного уклада и быта.)
Особенно выразителен как вызов либеральным воззрениям в “Войне и мире” образ Николая Ростова – помещика.
“Николай был хозяин простой, не любил нововведений, в особенности английских, которые входили тогда в моду, смеялся над теоретическими сочинениями о хозяйстве, не любил заводов, дорогих производств, посевов дорогих хлебов и вообще не занимался отдельно ни одной частью хозяйства. У него перед глазами всегда было только одно Именье, а не какая-нибудь отдельная часть его. В именье же главным предметом был не азот и не кислород, находящиеся в почве и воздухе, не особенный плуг и назем, а то главное орудие, посредством которого действует и азот, и кислород, и назем, и плуг – то есть работник-мужик.
И только тогда, когда он понял вкусы и стремления мужика, научился говорить его речью и понимать тайный смысл его речи, когда почувствовал себя сроднившимся с ним, только тогда стал он смело управлять им, то есть исполнять по отношению к мужикам ту самую должность, исполнение которой от него требовалось. И хозяйство Николая приносило самые блестящие результаты” (Эпилог, ч. 1, гл. VII).
Николай Ростов – ярый “антиреформатор” в ведении хозяйства. Его взгляды на сей счет (справедливость которых доказана на практике) – разительный контраст к нововведениям Онегина, заменившего “ярем барщины старинной” “оброком легким”, и бесплодным реформам Николая Петровича Кирсанова из тургеневских “Отцов и детей”.
На словах Ростов не любит русского мужика: “Он часто говаривал с досадой о какой-нибудь неудаче или беспорядке: “С нашим русским народом”, – И воображал себе, что он терпеть не может мужика.
Но он всеми силами души любил этот Наш русский народ И его быт, потому только понял и усвоил себе тот единственный путь и прием хозяйства, которые приносили хорошие результаты”.
Эта внешняя нелюбовь при настоящей, глубинной, – как она непохожа на показное “мужиколюбие” Павла Петровича Кирсанова из “Отцов и детей”, который даже держит на столике серебряную пепельницу в форме лаптя.
Ни Пушкин, приветствовавший нововведения Онегина (“И раб судьбу благословил”), ни Тургенев не писали о любви мужиков к господам. Толстой решился и на это: “И, должно быть, потому, что Николай не позволял себе мысли о том, что он делает что-нибудь для других, для добродетели, – все, что он делал, было плодотворно: состояние его быстро увеличивалось; соседние мужики приходили просить его, чтобы он купил их, и долго после его смерти в народе хранилась набожная память об его управлении. “Хозяин был… Наперед мужицкое, а потом свое. Ну, и потачки не давал.
Одно слово – хозяин!”” (Эпилог, ч. 1, гл. VII).
Он “простил” Николаю Ростову даже то, что либеральная мысль и словесность почитали неискупимым, неизбывным грехом, тягчайшим преступлением, – рукоприкладство по отношению к мужикам (точнее, к управляющим из мужиков).
“Одно, что мучило Николая по отношению к его хозяйничанию, это была его вспыльчивость в соединении с старой гусарской привычкой давать волю рукам. В первое время он не видел в этом ничего предосудительного, но на второй год своей женитьбы его взгляд на такого рода расправы вдруг изменился.
Однажды летом из Богучарова был вызван староста обвиняемый в разных мошенничествах и неисправностях. Николай вышел к нему на крыльцо, и с первых ответов старосты в сенях послышались крики и удары.
– Эдакой наглый мерзавец, – говорил он, горячась при одном воспоминании. – Ну, сказал бы он мне, что был пьян, не видал… Да что с тобой, Мари? – вдруг спросил он” (Эпилог, ч. 1, гл. VIII).
Жена упрекает мужа в таких поступках. Не одобряет, конечно, и Толстой. Но Николай не всегда может сдержать себя, и автор не судит строго за это своего героя: “С тех пор, как только при объяснениях со старостами и приказчиками кровь бросалась ему в лицо и руки начинали сжиматься в кулаками, Николай вертел разбитый перстень на пальце и опускал глаза перед человеком, рассердившим его.
Однако же раза два в год он забывался и тогда, придя к жене, признавался и опять давал обещание, что уже теперь это было в последний раз.
– Мари, ты, верно, меня презираешь? – говорил он ей. – Я стoю этого.
– Ты уйди, уйди поскорее, ежели чувствуешь себя не в силах удержаться, – с грустью говорила графиня Марья, стараясь утешить мужа” (Эпилог, ч. 1, гл. VIII).
Конечно, “Война и мир” – это отнюдь не просто запоздалая апология “старого барства”. Но понять роман Толстого без учета противостояния автора влиятельной “либеральной” традиции в отечественной словесности невозможно. Иначе происходит неизменное упрощение смысла этого произведения и позиции его создателя.
Твір на тему: “Старое барство” в романе Льва Толстого “Война и мир”, или Как Хлестова и Ноздрев стали положительными героями
“Старое барство” в романе Льва Толстого “Война и мир”, или Как Хлестова и Ноздрев стали положительными героями